В селе Старый Курдюм по нескольку раз были красные и белые, целые переулки лежат сожженными и разграбленными. В селе Старый Курдюм живут люди, засыпанные хлебом, со свиньями и телятами, которых кормят тоже хлебом; живут с лучиной, лучину зажигают кремнем; живут полунагие… По степи широкими волнами идет разбой и контрреволюция, полыхая далекими ночными заревами, гудя набатом… В селе Старый Курдюм нет молодых мужчин; одни ушли в революцию, другие ушли с белыми.
Сумерки. Серыми сумерками солдатка в тридцать лет (сладко ночами целовать такую солдатку!) останавливает человека, сгорающего последним румянцем чахотки, манит его и шепчет:
— Иди ко мне, парень. Никого обратно нетути. Хлеба дам. Баня топицы.
И в бане, в красных отсветах, человек видит: на животе женщины и в пахах высыпана ровная мраморноватая холодная — сифилитическая — сыпь.
В сумерках кричит что-то истошное: на мечети муэдзин, такой же мужик. В сумерках татары молятся, разостлав свои коврики, устремляя взоры к востоку, к невидимой Азии.
Пролетает последнее черное ожерелье вороньей свадьбы — тоскливой свадьбы.
И обратно по пустой степи ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, нагруженный людьми и хлебом.
А «Разъезд Map», где раньше не меняли даже жезлов, строит феерическую карьеру: мечты молодого дежурного сбываются. На «Разъезде Map» стал заградительный отряд, внутренняя пошлина. Теперь поезда здесь стоят сутками. И днем и ночью горят костры и вокруг станции толпы народа. В колодце и в лужах нет уже ни капли воды. И за водой бегают за две версты, на речку. Нельзя пройти двух шагов, чтобы не угодить в человеческий помет. Санитарные теплушки забиты больными. От продовольственного поезда, где строго торчат пулеметы, несутся веселые песни, гремит десяток гармоник. Кругом стон, вопль, плач, мольбы, проклятья. Дежурный с начальником отряда говчрит коротко, двумя словами, — дежурный хорошо знает, что такое погладить обшлаг обшлагом, — дежурный может отправить поезд через десять минут и может держать его сутки, — дежурный может принять и отправить поезд ночью, когда заградители «не работают за отсутствием света», — и у дежурного — женщины, вино, деньги, новые платья, отличный табак, конфеты Эйнема и Сиу, — дежурный говорит, как полководец, двумя словами, и ему некогда уже, томясь, бродить по платформе.
Ограбленной черной степью ползет поезд № пятьдесят седьмой-смешанный, забитый людьми, мукой и грязью… Падает, падает в пустыню ночи мокрый снег, кружит ветер, дребезжат теплушки. Ночь. Мрак. Холод. И еще задолго в черной бездне вспыхивают красные огни костров на «Разъезде Map», — страшные, как горячечное марево. В теплушках, где люди сидят и стоят на людях, не спит никто, теплушки глухо молчат. Поезд останавливается медленно, глухо, скрипят колеса. Горят костры, у костров в снегу жмутся люди и валяются мешки. Станционная изба безмолвна. Во мраке, в кучку, со своими двадцатками, собираются теплушечные старосты поезда № пятьдесят седьмой-смешанный. Снег. Ветер. Двое уходят, приходят. На минуту у станционной избы появляется дежурный, говорит, как полководец.
Тишина.
Шепот.
И по теплушкам бегут поспешно старосты.
В теплушке мрак. Староста задвигает за собою дверь. В теплушке безмолвие.
— Што? — спрашивает кто-то хрипло. Староста дышит поспешно и, кажется, радостно.
— Бабоньки, девоньки, — к вам! — говорит староста поспешным шепотом. — Велел девок да баб, которые получше, посылать к им, к армейцам, — сам, говорит, ничего не могу…
И в теплушке безмолвье, лишь дышит староста.
— Девоньки, бабоньки, — а?
Тишина.
— Надо бабам идтить! Ничего не поделаешь, — говорит кто-то хмуро. — Хлеб, хлеб везем!
И опять безмолвие.
— Что же, Манюшь, — пойдем… — голос звучит, как лопнувшая струна.
Из теплушек, во мраке, в снег, вылезают сторожко женщины, и за ними поспешно задвигаются двери. Женщины безмолвно, без слов, собираются кучкой. Ждут. Гудят где-то рядом провода. Подходит кто-то, всматривается, говорит шепотом:
— Собралися, — все?.. Пойдемтя… Ничего не исде-лаешь… Хлеб. Выручайте, бабоньки-девоньки… Которые девоньки целы — вы не ходите, что-ли-ча… уж што уж…
Затем женщины долго стоят у задней теплушки продовольственного поезда, — пока не прибегает парнишка в распоясанной гимнастерке:
— А, бабы! Натерпелися?! Бабов нам надо — по первое число! — говорит он весело. — Да вас целое стадо? Ишь! — столько не требуется, — ишь разохотились! Выбирай, бабы, десятка полтора, которые по-краше. Да — мотри! — чтобы здоровы!..
Ночь. Падает, падает снег. Гудят провода. Гудит ветер. Трепещут огни костров. Ночь.
В конторе около дежурного толпятся старосты и, изменяя голоса на какой-то нелепо-сладостный и густо-пискливый, наперебой, корячась, угощают дежурного — дыньками, спиртиком, коньячишкой, папиросками, табачкём, ситчиком, драпцем, чайкём… Дежурный, чтобы скоротать ночь, фельдмаршальски рассказывает похабные анекдоты, и старосты гнусно-радостно смеются, опуская стыдливо глаза. На рассвете поезд № пятьдесят седьмой-смешаный свистит, дергается, точно срываются позвонки позвоночного столба, и — уходит с «Разъезда Map».
Хлеб!..
За разъездом в степи лежит курган, по которому и назван разъезд. Когда-то около мара убили человека, и на могильном камне кто-то начертал неумелыми буквами:
...«Я был, кто есть ты,—
«Но и ты будешь то, что я есть».
Бескрайнюю степь, курган, все занесло снегом, и от надписи на могильном камне остались два слова:
...